– О чем ты думаешь, Поль? – спросила Лизавета Васильевна.
– Так, ни о чем.
– Как ни о чем? Ты чем-то расстроен.
– Право, так; мне что-то не хочется ехать.
– Но ведь ты сам меня звал.
– Знаю, – но, видишь…
– Нет, ничего не вижу.
– Мне что-то нездоровится.
– Полно, Поль, пустяки-то говорить; что за робость.
Павел не отвечал.
– Что ж, мы не едем? – спросила Лизавета Васильевна после минутного молчания.
– Я не знаю, – отвечал Павел.
– Что это у тебя, братец, за дикость? Отчего это?
– Вовсе не дикость.
– Как не дикость? Чего же ты боишься людей?
– Я не боюсь, но не люблю общества; мне как-то неловко бывать с людьми; все на тебя смотрят: нужно говорить, а я решительно не нахожусь, в голове моей или пустые фразы, или уж чересчур серьезные мысли, а что прилично для разговора, никогда ничего нет.
Лизавета Васильевна покачала головой.
– Странный ты человек! Другой на твоем месте еще в Москве бы познакомился с Кураевыми.
– Вот прекрасно! Каким же образом я мог бы познакомиться?
– Очень просто: приехать в дом, да и только.
– С какой же стати я приехал бы?
– Да как же другие-то знакомятся?
– Я не знаю: их, верно, зовут.
– Вовсе нет: сами приезжают.
– В таком случае это нахальство.
– Никакого тут нет нахальства.
– Конечно, нахальство; вдруг ни с того ни с сего приехать и рекомендоваться. Очень, я думаю, интересен я для них.
– Всякий молодой человек интересен в семейном доме, потому что он жених. Нет, Поль, это не оттого… ты еще мало влюблен.
– Нет, Лиза.
– Что же?
– Так… ты неправду думаешь.
Сказав эти слова, Павел вспыхнул.
Брат и сестра замолчали.
– Послушай, Поль, – начала Лизавета Васильевна, – вот мы теперь съездим в собрание; ты еще посмотришь на нее, и я посмотрю, а потом…
– Что же потом?
– Потом стороной и разузнаем, что и как… а там ты съездишь в дом раза два…
– Ни за что не поеду.
– Нет, это пустяки: ты поедешь, а тут и я съезжу, и, смотришь, вдруг скажут: «Павел Васильич с супругою приехали!».
– Нет, сестрица, это невозможно… это так, одно пустое предположение…
– А вот посмотрим… Что ж? Прикажете одеваться? Угодно вам ехать? – шутила Лизавета Васильевна, вставая.
– Одевайся, – отвечал Павел каким-то странным голосом.
Лизавета Васильевна вышла, Павел задумался, и через полчаса она возвратилась уже совсем одетая. Бешметев, несмотря на внутреннее беспокойство, чуть не вскрикнул от удивления: так была она хороша с своею стройною талиею, затянутою в корсет, с обнаженными руками и шеею, покрытыми белою и нежною кожею, с этим умным, выразительным лицом, оттененным роскошными смолистыми кудрями. Павел невольно взглянул в зеркало, и – боже мой! – как некрасива и непредставительна показалась ему его собственная фигура! С приближением к собранию беспокойство его увеличилось, сердце ныло; он несколько раз покушался просить сестру воротиться назад, но промолчал.
В залу Бешметев вошел в лихорадочном состоянии; лицо его было бледно и с каким-то странным выражением. Масурову тотчас же заметили.
– Лизавета Васильевна! Наконец-то вы показались, – говорила толстая, почтенная дама, пожимая ей руку. – С кем это вы, – продолжала она, увидя Павла, – с мужем?
– Нет, это мой брат, – отвечала Лизавета Васильевна и взглянула было на брата, в намерении представить его почтенной даме; но Павел очень серьезно глядел на сестру и не трогался с места.
Масурову окружили еще многие старые знакомые; некоторые уже знали о ее приезде, другие же, подходя к ней, издавали звуки удивления и радости: «Mon Dieu! Est-ce bien vous?» – «C'est vous, madame?» Даже слышалось: «ma bonne Lise», «ma chere» и «Lisette», – но никто не заметил, никто не приветствовал Павла. Ему сделалось, как и ожидал он, страшно неловко: он решительно не знал, что делать с руками, ногами, с шляпою, или, лучше сказать, он решительно не находился, как прилично расположить всю свою особу. Павел не знал ни одного обычного в то время приема молодых людей: он не умел ни закладывать за жилет грациозно руку, ни придерживать живописно этою рукою шляпу, слегка прижав ее к боку, ни выступить умеренно вперед левою ногою, а тем более не в состоянии был ни насмешливо улыбаться, ни равнодушно смотреть; выражение лица его было чересчур грустно и отчасти даже сердито. Постояв несколько минут в положении смешавшегося в своей роли трагического актера, он счел за лучшее сесть. Не излишним считаю здесь заметить, что Павел по своей наружности был не самый последний в собрании. Не говоря уже о толстых, усевшихся играть в преферанс или вист, было даже несколько тоненьких молодых людей с гораздо более неприличными, чем он, для бала физиономиями и фраками: некоторые из них, подобно ему, сидели вдали, а другие даже танцевали. Конечно, были и такие, которые далеко превосходили Бешметева; к числу таких, по преимуществу, принадлежал высокий господин лет тридцати пяти, стоявший за колонною: одет он был весь в черном, начиная с широкого, английского покроя, фрака, до небрежно завязанного атласного галстука. Желтоватое лицо его, покрытое глубокими морщинами и оттененное большими черными усами, имело самое модное выражение, выражение разочарования, доступное в то время еще очень немногим лицам. Карие глаза его лениво смотрели на составлявшуюся невдалеке от него французскую кадриль. Высоким господином интересовались, кажется, многие дамы: некоторые на него взглядывали, другие приветливо ему кланялись, а одна молодая дама даже с умыслом села близ него, потому что, очень долго заставив своего кавалера, какого-то долговязого юношу, носить по зале стул, наконец показала на колонну, около которой стоял франт; но сей последний решительно не обратил на нее внимания и продолжал лениво смотреть на свои усы. Молодая дама, усевшись, несколько раз повертывала к нему голову и поднимала на него большие серые глаза.